Vous êtes ici : Accueil > Publications et travaux > Actes de Colloques > La Russie et l’Europe : autres et semblables > Между Россией и Европой. Чеслав Милош о Польше, России, Европе

Между Россией и Европой. Чеслав Милош о Польше, России, Европе

Валентина БРИО

Еврейский университет, Иерусалим

Index matières

Ключевые слова: Чеслав Милош, Европа, Россия и Польша

Plan de l'article

Texte intégral

Положение Польши, разделенной между Австрией, Пруссией и Россией сделало ее как бы пограничьем Европы и России, и отношения соседей, ближних и дальних, складывались очень непросто. В статье рассматривается позиция Чеслава Милоша, как видится, интересная и важная. Проблемы, о которых он писал, он знал из собственного опыта, лично пережив события, определившие историю России, Европы, Польши в ХХ веке.

Биографический аспект

Самые ранние, первые детские впечатления Милоша связаны не с Польшей, а с Россией; гораздо позже, через 70 лет он писал о том времени:

По Транссибирской магистрали ехал в Красноярск
C няней-литвинкой, с мамой, космополит двухлетний,
Участник обещанной европейской эры.
Отец охотился на маралов в горах Саянских.
Эля и Нина бегали по пляжу в Биаррице.
[…] Да, это происходило в 1913 г. Тогда прошедшие сто лет представлялись только как введение в по-настоящему европейскую, даже космополитическую эпоху. Французские романы в желтых обложках читались над Дунаем и Вислой, Днепром и Волгой […] а парижская богема изучала загадочную славянскую душу по Ballets russes и романам Достоевского [...] Поэты стали славить международные экспрессы, и один из них написал поэму «Prose du Transsibérien». Так что и я, когда в Петербурге ставил ногу на подножку впервые увиденного автомобиля, сверкающего черным лаком, а затем пересекал Урал, пребывал в гармонии с духом века. (Le Transsibérien, 1985) [1]

А через год всё стало иным: «Отец был мобилизован и строил дороги и мосты для русской армии (речь идет о Первой мировой войне), и мы сопровождали его в прифронтовой полосе, ведя кочевую жизнь, не задерживаясь нигде более двух месяцев. Часто домом был фургон, временами военный эшелон, с самоваром на полу, который опрокидывался, когда поезд внезапно трогался.»[2] С тех времен, писал Милош, – «ношу в себе ауру того впечатления»[3]. Таким же образом впитывался и язык, естественно, спонтанно, так что мальчик даже не ощущал своего билингвизма. Эта почти на подсознательном уровне впитанная аура давала позднее, как кажется, глубину и многомерность понимания России.

Позволим себе напомнить кратко биографические факты. Милош родился в 1911 г. в Шетейне (Литва. Ковенская губ.). Их род насчитывал 300 лет. Эти места некогда входили в состав Великого Княжества Литовского, мультикультурной федерации, традиции которой сохранялись в исторической памяти, и Милош позднее подчеркивал этот факт. В 1920-30-е гг. учился в Вильно, тогда польском городе, закончил университет (юриспруденцию), там же вышла его первая книга стихов. В 1934-35 гг., получив специальную стипендию, учился в Париже, где сблизился со своим родственником французским поэтом Оскаром Милошем. В годы Второй мировой войны в оккупированной Варшаве издавал в подполье книги. После войны, уже будучи известным поэтом, работал в дипломатической службе в США и Франции. Но то, что в Польше все более устанавливался сталинистский режим, вызывало протест, как и невозможность писать в духе внедрявшегося соцреализма. И Милош в 1951 году решился на эмиграцию, оставшись в Париже (где он нашел убежище в польском эмигрантском издательстве «Культура»). Выживать пришлось фактически в одиночку (в Польше он был объявлен «предателем», но и польская эмиграция его не принимала, как и левые французские интеллектуалы), поддержку ему оказало небольшое число людей, но поэт оставался верен своему писательскому дару.

Начиная с первых написанных в те годы книг, –Zniewolniony umysł (Порабощенный разум, 1953), затем Rodzinna Europa (Родимая Европа,1958) он стремился объяснить западному читателю (и делал это фактически всю жизнь), что же такое его «Родимая Европа», сломать хотя бы часть укоренившихся стереотипов. Заглавие французского перевода книги –Другая Европа (Une autre Europe), что также принципиально подчеркивает и политические, и ментальные различия свободной Западной Европы и Восточной, на примере Польши прежде всего, находившейся тогда под протекторатом советской России. В 1961 г. Милош переехал в США по приглашению университетов и стал профессором славянских литератур в Беркли.

Польша, Россия и Европа

Итак, поэт неустанно объяснял, по его словам, «феномен происхождения из той другой, худшей части Европы, и какие исторические сложности приходится при этом переживать»[4].

Одна из глав книги Rodzinna Europa посвящена России. Поляки и русские, –писал автор,

испытывают друг к другу самые разные неприязненные чувства, от презрения до ненависти, что, впрочем, не исключает какой-то непонятной взаимной тяги […] Полякам, не исключаю, известно о русских то, о чем те и сами подозревают, но не хотят себе в этом признаться, – и наоборот […] Похоже, каждое столкновение с русскими полякам в тягость и настраивает их на самозащиту, поскольку разоблачает перед самими собой.[5]

Первое знакомство Польши с Россией, в XVI-XVII вв., Милош описал так:

Московия это были варвары, с которыми вели войны на периферии, как и с татарами, и особенно ими не интересовались, - в польской словесности чаще можно встретить характеристики венгров, немцев, французов и итальянцев, нежели упоминания о подданных царя. Отмечалась их непостижимая покорность деспотизму властей, склонность нарушать обещания, коварство, и высмеивалась дикость их обычаев (французам, в свою очередь, дикими казались обычаи Сарматии). Движение идей, колонизация лесостепных земель, шли с запада на восток.[6]

Привлекала Западная Европа, откуда в Польшу приходили ремесла, искусство, идеи гуманизма и Реформации, – Московия же, при всем ее могуществе, Польшу не привлекала. Это было нечто запредельное, расположенное за краем света. Так было фактически до XIX в. Не случайно, у Мицкевича Россия описана как беспредельное, замерзшее, бесчеловечное пространство. Милош касался и знаменитого спора двух славянских поэтов в 1830-е гг. В антипольских стихах Пушкина он видел выражение гнева на безумную гордость побежденных, не признающих своего поражения и составляющих заговоры, восстанавливающих европейское общественное мнение против России. Поэтический памфлет Мицкевича (то есть « Ustęp » – «Отрывок» из III части «Дзядов») Милош считал выражением самой сути польского отношения к России: ненависть к монархии сочетается в нем с сочувствием к ее жертвам, т.е. к русскому народу. В этом смысле Милош – наследник Мицкевича: он рассказывал об удивлении его французских и американских друзей по поводу его симпатии и предрасположенности к каждому русскому.

Милош анализировал непростые отношения Польши, России и Запада. Поляки

чувствовали свое превосходство благодаря католической традиции, принадлежности к Западу, но их бесило какое-то оловянное спокойствие в характере русских, долготерпение, упрямство, крайность в идеях, недоступная людям продуманного компромисса, и это унижало память о поражении […] Для русских польский обычай поклонов, улыбок, вежливости и лести был пустой формальностью, и тем самым фальшью. Они были в полной уверенности, что они выше столь поверхностных, неглубоких, мотыльковых поляков с их раздраженным гонором […] Влюбляясь в Запад, вглядываясь во Францию, поляки обманывали себя. Ведь со страной Монтеня их связывало то, что переняли, усвоили. Это немало. Но вся общественная структура Франции была совершенно иной… Обшественная структура сближала Польшу с Россией […] Польские расчеты на европейскую помошь, вызванные чаще всего ничего не значащими обещаниями, постоянно подводили.[7]

Милош упомянул и о польском «комплексе Кассандры», который состоял в том, что их предупреждения натыкались на непонятную им симпатию западноевропейцев к России и царизму. Отсюда амбивалентность польского отношения к Западу – не без доли злорадства.

О пережитой в Варшаве Второй мировой войне Милош писал, что в Польше «произошла встреча европейского поэта с пеклом ХХ века. И не с первым, а с более глубоким кругом этого пекла. Это помогает понять, кроме прочего, и что происходит с современной поэзией в определенных условиях»[8]. Он пояснял, что руинам войны предшествовало «разрушение всей системы ценностей, а именно – четкого разделения на добро и зло, прекрасное и безобразное, вплоть до понятия правды, так что не слишком ошибался Ницше, предрекая «европейский нигилизм»[9].

Послевоенные стихи Милоша нередко были гневными и саркастичными по отношению к Западу –«Dziecie Europy» («Дитя Европы»), «Portret z połowy XX wieku» («Портрет середины ХХ века») и др. (что характерно для польской послевоенной поэзии вообще). Но из горького опыта рождалась глубина понимания и объемность видения мира, мудрость. Литовский поэт Томас Венцлова писал о Милоше: «Он чувствует жизненный ритм всей Восточной Европы и говорит за нас всех… Восточная Европа с ее конгломератом непроницаемых и все же освещающих друг друга культур стала для него моделью всего современного мира. То, что в ней случилось, увы, может оказаться и судьбой всего мира – это Милош тоже понял раньше многих и многих.»[10] Милошу было близко представление польского писателя, тоже эмигранта, Станислава Винценца о «Европе отчизн»: в его понимании Европа складывается не из государств (искусственных образований), а из многочисленных «małych kraików» – «малых родин», родимых мест, часто не имеющих даже названия. Винценц происходил из Галиции, тоже мультикультурного региона, какими были и родные для Милоша места. Оба поэта неоднократно высказывались о важности сохранения и защиты культурных и национальных ценностей.

Милош постоянно обращен к традиции, памяти, истории, поэзия тоже является свидетелем своего времени (так и названа одна из его книг 1983 г., цикл лекций «Świadectwo poezji» – «Свидетельство поэзии»). С такой позиции он осмыслял исторический опыт своего поколения, как, например, это выражено в стихотворении 1980 г. «Rue Descartes». В нем два времени – из настоящего поэт смотрит в прошлое. Перемещается в него, но и живет в двух временных измерениях одновременно (это особенность поэзии Милоша вообще).

Rue Descartes
Минуя улицу Декарта,
Я спускался к Сене, молодой путешественник-варвар,
Оробевший, вдруг оказавшись в столице мира.
Было нас много, из Ясс и Коложвара,
Вильно и Бухареста, Сайгона и Марракеша,
Со стыдом вспоминавших родимую старину.
В которой нельзя было здесь никому признаться:
Хлопок в ладоши, сбегается дворня, босые девки,
Произношение заклинаний при делении пищи.
Молитвы хором господ и дворовых вместе.
Я покинул понурую патриархальность,
Я приближался к универсальному, поражаясь, пылая жаждой.[11]

Mijając ulicę Descartes
Schodziłem ku Sekwanie, mlody barbarzyńca w podróży
Onieśmielony przybyciem do stolicy świata.
Było nas wielu, z Jass i Koloszwaru, Wilna i Bukaresztu, Sajgonu i Marakesz,
Wstydliwie pamiętających domowe zwyczaje
O których nie należało mówic tu nikomu:
Klaśnięcie na służbę, nadbiegają dziewki bose,
Dzielenie pokarmów z inkantacjami,
Chóralne modły odprawiane przez panów i czeladź.
Zostawiłem za sobą pochmurne powiaty,
Wkraczałem w uniwersalne, podziwiając, pragnąc.[12]

Здесь, конечно, самоощущение провинциала в «столице мира» – Париже. «Родимая старина», патриархальность (в оригинале «domowe zwyczaje»), – это, конечно, культурный субстрат этих провинций. Но увлеченность универсальным несла трагедию:

Впоследствии многие из Ясс или Коложвара,
Сайгона и Марракеша
Были убиты, поскольку хотели свергнуть свою старину.
Впоследствии их коллеги захватывали власть,
Чтобы во имя прекрасных универсальных идей убивать.[13]

Następnie wielu z Jass i Koloszwaru, albo Sajgonu albo Marakesz
Było zabijanych ponieważ chcieli obalić domowe zwyczaje.
Następnie ich koledzy zdobywaly władzę
Żeby zabijać w imię pięknych idei uniwersalnych.[14]

Владимир Британишский (переведший его) писал о «биполярности» этого стихотворения[15], здесь резко столкнулись и, так сказать, не только две Европы; но и два мировоззрения, точнее две его фазы, составившие опыт целой жизни. Как кажется, оно ориентировано и на французский классический роман XIX в.– инициация молодого провинциала в Париже; сжатый очерк всей жизни, увлечения и разочарования, – и ее определенный итог. Не случайно, и городу дано слово, он также является персонажем.

А город тем временем жил сообразно своей натуре,
Гортанным смехом в темноте перекликался
Выпекал свои длинные хлебы и в глиняные кувшины наливал вино,
Рыбу, лимоны, чеснок на лотках покупал,
Равнодушный к позору и помпе, величью и славе,
Потому что все это уже было и превратилось
В памятники, изображающие неизвестно кого,
В полузабытые арии и обороты речи.

Tymczasem zgodnie ze swoją naturą zachowywalo się miasto,
Gardłowym śmiechem odzywając się w ciemności,
Wypiekając długie chleby i w gliniane dzbanki nalewając wino,
Ryby, cytryny i czosnek kupując na targach,
Obojętne na honor i hańbę i wielkość i chwałę,
Ponieważ to wszystko już było i zmieniło się
W pomniki przedstawiające nie wiadomo kogo,
W ledwo słyszalne arie albo zwroty mowy.

Интересно, что приметы материальной жизни здесь как бы возвышены над духовным: ее описание ярко, красиво, точно. А к сфере духовной отнесены определения – «полузабытые», памятники «неизвестно кому». И город как образ реальной повседневной жизни людей равнодушен и к позору, и к славе (которые тем самым уравнены) как к преходящему, эфемерному. Заключительные строфы развивают и усиливают тему.

Я вновь опираю локти о шершавый гранит над Сеной,
Как будто вернулся из странствий в краях подземных
И вдруг увидел при свете крутящееся колесо сезонов
Там, где империи рухнули, а те, что жили, умерли.
И нет уже здесь и нигде столицы мира,
И свергнутой старине вернули доброе имя.
И я уже знаю, что время людских поколений
Иное, чем время Земли.

А из тяжких грехов один отчетливо помню:
Однажды, идя по тропе над лесным потоком,
Я сбросил камень на водяного ужа, свернувшегося в траве.
И что случилось в жизни со мной, было заслуженной карой,
Которая раньше иль позже настигает нарушившего запрет.[16]
(пер. В. Британишского)

Znowu opieram lokcie o szorstki granit nabrzeża,
Jakbym wrócił z wędrówki po krajach podziemnych
I nagle zobaczył w świetle kręcące się koło sezonów
Tam gdzie upadły imperia, a ci co żyli, umarli.
I nie ma już tu i nigdzie stolicy świata.
I wszystkim obalonym zwyczajom wrócono ich dobre imię.
I już wiem, że czas ludzkich pokoleń niepodobny do czasu Ziemi.

A z ciężkich moich grzechów jeden najlepiej pamiętam:
Jak przechodząc raz leśną ścieżką nad potokiem
Zrzuciłem duży kamień na wodnego węża zwiniętego w trawie.

I co mnie w życiu spotkało było słuszną karą,
Która prędzej czy póżniej łamiącego zakaz dosięgnie.[17]

Говорится о странствиях «в краях подземных» – это сравнение относится к восточноевропейскому историческому опыту периода Второй мировой войны, когда гуманистические идеи оказались лишь фасадом, за которым скрывалась бесчеловечность. «Именно так, как конец всей европейской культуры и ее огромную компрометацию, поэт в Польше воспринимал очередные этапы погружения Европы в бесчеловечность.»[18]

Нить спасения тянется из прошлого, от тех самых «domowych zwyczajów», всего уклада жизни, который разрушали жестокие события ХХ века, – это рутина повседневности, семейные и человеческие связи, память и преемственность. Не случайно заходит речь о вине, о тяжком грехе «нарушившего запрет», конечно, запрет моральный (в родных местах поэта водяные ужи не только мифологический персонаж, но они почитались в быту, их нельзя было убивать). Тяжкий опыт испытаний ХХ века приводит опять к изначальным моральным ценностям, что и сохраняет, и оставляет надежду. В этом особенность постэсхатологической поэзии Милоша и других поэтов. «Мы видели собственными глазами, к чему приводит уничтожение, во имя доктрины, уклада, то есть того, что нарастает постепенно, органично, в течение веков, и могли только с негодованием думать об абсурде, до которого доходит ум, равнодушный к повторяемости своих заблуждений.»[19] Время в стихотворении предстает многомерным – и как время историческое, и даже космическое – единицы их измерения, конечно, не совпадают. С такой позиции поэт смотрит на европейский мир, на Запад и Восток.

«Родимая Европа» – Восточная

«На мой взгляд, существенное отличие состоит в том, что мы, «восточноевропейские», верим в примитивные представления о добре и зле», – говорил Милош[20]. Это было убеждением и его друзей – поэтов из Восточной Европы. В беседе с Иосифом Бродским в 1989 г. они оба высказались о том, что «понятия о добре и зле все еще функциональны, несмотря на опыт абсурда, который мы получили»[21]. Отличие это не оставалось незамеченным: ирландский поэт (и Нобелевский лауреат) Шеймус Хини так написал о Бродском: «Я говорю об абсолютной убежденности Иосифа Бродского в надежности поэзии как силы добра – не столько «для пользы общества», сколько для оздоровления индивидуального человеческого сознания, души»[22].

В таком плане видел Милош и русскую литературу, в которой особенно выделял Достоевского, нередко обращаясь к его образам, цитируя его и комментируя. Приведем менее известное, но очень точное наблюдение Милоша, он писал о русском «культурном отставании» как о преимуществе:

никакого богословия и никакой схоластической философии в прошлом, никакой университетской кафедры философии, где можно было бы о ней говорить, зато тьма философствующих, причем страстно философствующих, каждый на свой лад. Шестов был образованным человеком, но он был лишен той гладкой доктринальности, которую так искусно воспитывают западноевропейские университеты; он не боялся нарушить правила игры […] И эта свобода и есть как раз то, что превращает его мысль в подарок для людей в отчаянном положении [...].[23]

Здесь выражено и понимание, и оценка того значения, какое имела литература в России (оздоровляющее, хотя Милош, признавая глубину ее, относился к этой глубине с долей недоверия). Близко такое понимание и к представлению о родной литературе: «Отчаяние, нужду, апатию преодолевает своей энергией» и является «не надстройкой, а фундаментом», – писал он в стихотворении «Literatura polska» (нач. 1980-х)[24].

Это родство восточноевропейской литературы воплотилось и в содружество поэтов-эмигрантов – Милоша, Бродского, Венцловы: «…сложился в Америке триумвират поэтов, русско-литовско-польский, может быть, заповедь тех времен, когда дружба между нашими народами не будет пародией, как сейчас», – «Ogród nauk» («Сад наук», 1981)[25]. Три поэта представляли народы, и веками враждовавшие, и веками связанные сложными и трагическими историческими обстоятельствами. И Милош, многим способствовавший этому объединению, создавал, по его словам, «соединительную ткань» там, где национальные противоречия кажутся непримиримыми»[26]. В одном из интервью он сказал: «Хотел бы способствовать добрососедским отношениям между странами в нашей части Европы, а именно между Польшей, Чехией и Словакией, Польшей и Украиной, Польшей и Беларусью, Польшей и Литвой […] Как я писал в книге “Поиск отчизны”, под старость это стало моей гражданской службой»[27] (из интервью Кшиштофу Чижевскому в 1992 г.).

В условиях ХХ века, принесшего раскол во многие сферы жизни, когда поэзия оторвалась от массового сознания и стала элитарной, содружество трех поэтов поддержало художественный авторитет Восточной Европы с ее литературными традициями. И по большому счету, триумвират поэтов стал воплощением единства европейской культуры, – в этом его огромная общественная ценность. «Мы, три поэта, сделали больше, чем политики», – с полным основанием написал Милош[28].

Поэзия и надежда

Поэт не любил, когда его считали пророком. Его размышления о будущем базировались на историческом опыте и глубоком понимании процессов, происходящих в реальности. В ХХ веке, когда стали все больше сокращаться и расстояния, и различия между отдельными странами, качественно изменилась, по мысли Милоша, суть эмиграции. Великий изгнанник Данте, покинув родную Флоренцию, переезжал из города в город. Однако сейчас все эти города расположены не «за границей», а в одном государстве – Италии. «Не может ли случиться так, – писал Милош в эссе «O wygnaniu» («Об изгнании». 1988), – что расстояния, а также различия между отдельными странами будут все более уменьшаться? Может быть, уже можно смотреть на странствия современных пилигримов как на перемещения как бы в пределах одной территории – назвать ли ее Европой, континентом или миром?»[29]

Он говорил не только об объединенной Европе, но о «планетарной цивилизации»: «Мы находимся на пути к унификации нашей планеты: это унификация посредством единой повсюду науки и техники. Происходит так вследствие победы одной цивилизации, той, которая родилась на небольшом западноевропейском полуострове»[30]; и не считал неправдоподобным возникновение «одного планетарного государства и даже, не исключено, с помощью завоевания»[31]. Кстати, с этой темой связано и его давнее стихотворение «Высшие аргументы в пользу дисциплины, почерпнутые из речи на совете Всемирного государства в 2068 году» (1968).

Призыв к дисциплине, мы знаем, не вызовет аплодисментов.
Нам их аплодисменты не нужны.
Лояльных граждан мы дарим своей опекой,
Не требуя ничего, кроме послушанья.
Однако, приняв во вниманье богатый опыт,
Мы будем надеяться, люди все же оценят,
Сколь отличается правильность линии, избранной нами,
От их неразумных предположений и пожеланий.
[…] Давайте же ясно и недвусмысленно скажем:
Мы правим жестко, но не бeз их согласья.
Ведь, по последним данным, во сне большинство из них шепчет:
Да будут благословенны цензура и бедность.[32]

Стихотворение «Rozmowa» («Беседа», 1991) с моделью масскультуры, все более охватывающей человечество, также близко к этому кругу вопросов. ХХ век принес и поэтам, и человечеству ощущение хрупкости культуры и цивилизации вообще. Но – выдвигает поэт тезис – «похоже, что происходит своего рода соревнование между жизнетворческой и разрушительной силами цивилизации» (подобно, как в организме между бактериями, необходимое для его нормального существования). В этом и видит поэт повод «если не для оптимизма, то для сопротивления безнадежности»[33].

Человека, его положение мы познаем не «вообще», а в принадлежности к месту и времени, к той, а не иной провинции, стране. Милош считал, что на смену пониманию человека в биологической цепи, как одного из многих, – в XXI веке придет стремление понять человека как индивида, в его исключительности (и из Природы в том числе) благодаря сугубо человеческому, наследуемому богатству – памяти, то есть истории[34]. Поэзия непосредственно участвует в этих процессах: «Напомнить о минувшем… Поэт способен ходить по улицам городов, существовавших две тысячи лет назад»[35]. В этом и заключается надежда и для поэта, и для человечества, которую Милош хранил и завещал.

 

Notes

[1]   Miłosz Czesław, Jasności promieniste i inne wiersze, Warszawa-Paryż, Fundacija zeszytow, 2005, s. 16. Перевод с польского (здесь и далее, если не указан переводчик) – мой [В.Б.].

[2]   Miłosz C., Rodzinna Europa, Paryż, Instytut Literacki, 1959, s. 38.

[3]   Ibid., s. 35.

[4]   Gorczyńska Renata (Ewa Czarnecka), Podróżny świata. Rozmowy z Czesławem Miłoszem. Komentarze, Kraków, Znak, 1992, s. 124.

[5]   Miłosz C., Rodzinna Europa, op. cit., s. 108.

[6]   Ibid., s. 109.

[7]   Ibid., s. 112.

[8]   Miłosz C., Świadectwo poezji, Paryż, Instytut Literacki, 1983, s. 63.

[9]   Ibid., s. 65.

[10]   Венцлова Томас, «Поэзия как искупление», Старое Литературное обозрение, № 1, 2001, с. 184.

[11]   Астафьева Наталья, Британишский Владимир, Польские поэты XX века, СПб., Алeтейя, 2000, т 1, с 356.

[12]   Miłosz C., Wiersze, Kraków, Znak, 1993, т. 3, p. 95.

[13]   Астафьева Н., Британишский В., op. cit., с 357

[14]   Miłosz C., Wiersze, op. cit., p. 96.

[15]   Британишский Владимир, «Родимое и вселенское в творчестве Чеслава Милоша», Старое литературное обозрение, № 1, 2001, с. 173.

[16]   Астафьева Наталья, Британишский Владимир, Польские поэты ХХ века. Антология, СПб., Aлeтeйя, 2000, т. 1, с. 356-357.

[17]   Miłosz C., Wiersze, op. cit., s. 95-96.

[18]   Miłosz C., Świadectwo poezji, op. cit., s. 65.

[19]   Ibid., s. 14.

[20]   Newsweek, 6.6.1983.

[21]   Беседа Иосифа Бродского с Чеславом Милошем. Цит. по электронной версии: [http://imwerden.de/pdf/brodsky_i_milosz_beseda.pdf].

[22]   Хини Шеймус, «Песнеслагатель (об Иосифе Бродском)», Иосиф Бродский: труды и дни, Сост. Л. Лосев и П. Вайль, М., Нeзaвиcимaя гaзeтa, 1998, с. 260.

[23]   Милош Чеслав, «Шестов, или О чистоте отчаяния» (вступительная статья), in : Шестов Л., Киркегард и экзистенциальная философия (Глас вопиющего в пустыне), М., Гнoзиc, 1992, с. IV. (Перевод с французского С.Н. Муравьева).

[24]   Miłosz C., Wiersze, op. cit., с. 105.

[25]   Id., Ogród nauk, Paryż, Instytut Literacki, 1981, s. 205.

[26]   Id., Szukanie ojczyzny, Kraków, Znak, 1992, s. 9.

[27]   [http://pogranicze.sejny.pl/archiwum/krasnogruda/pismo/milosz.html. 7 июня 1992 г].

[28]   Miłosz C., Szukanie ojczyzny, op. cit., s. 180.

[29]   Ibid., s. 180-181.

[30]   Miłosz C., Świadectwo poezji, op. cit., s. 81.

[31]   Ibid., s. 82.

[32]   Астафьева Н., Британишский В., Польские поэты ХХ века, op. cit., с. 352-353.

[33]   Miłosz C., Świadectwo poezji, op. cit., s. 84.

[34]   Ibid., s. 86-87, 91.

[35]   Ibid., s. 89.

 

Pour citer cet article

Ссылка на статью: Валентина Брио, «Между Россией и Европой. Чеслав Милош о Польше, России, Европе», конференция «La Russie et l’Europe: autres et semblables», Université Paris Sorbonne – Paris IV, 10-12 mai 2007 [en ligne], Lyon, ENS LSH, mis en ligne le 26 novembre 2008. URL : http://institut-est-ouest.ens-lsh.fr/spip.php?article117